VI
Егор Егорыч приехал, наконец, в Петербург и остановился в одном отеле с Крапчиком, который немедля прибежал к нему в нумер и нашел Егора Егорыча сильно постаревшим, хотя и сам тоже не помолодел: от переживаемых в последнее время неприятных чувствований и при содействии петербургского климата Петр Григорьич каждодневно страдал желчною рвотою и голос имел постоянно осиплый.
– Мы теперь, – забасил он с грустно-насмешливым оттенком, – можем сказать, что у нас все потеряно, кроме чести!
– Почему потеряно? Из чего вы это заключаете? – отозвался с досадой Егор Егорыч.
– Из того, что Петербург ныне совсем не тот, какой был прежде; в нем все изменилось: и люди и мнения их! Все стали какие-то прапорщики гвардейские, а не правительственные лица.
Егор Егорыч молчал.
– Князя, конечно, я лично не знал до сего времени, – продолжал Крапчик, – но, судя по вашим рассказам, я его представлял себе совершенно иным, нежели каким увидал…
– Каким же вы его увидали?.. Что такое?.. – спросил опять-таки с досадой Егор Егорыч.
– То, что… Я побоялся в письме подробно описывать вам, потому что здесь решительно говорят, что письма распечатываются, особенно к масонам!..
– Ну, придумывайте еще что-нибудь! – перебил его Егор Егорыч.
– Что делать? Сознаюсь откровенно, что побоялся! – признался Крапчик и затем принялся было точнейшим образом рассказывать, как он сначала не был принимаем князем по болезни того, как получил потом от него очень любезное приглашение на обед…
– А кто еще с вами обедал у князя? – перебил его Егор Егорыч.
– Обедали известный, разумеется, вам Сергей Степаныч и какой-то еще Федор Иваныч…
– Знаю! – как бы отрезал Егор Егорыч.
– За обедом князь, – продолжал Крапчик, – очень лестно отрекомендовав меня Сергею Степанычу, завел разговор о нашем деле, приказал мне говорить совершенно откровенно. Я начал с дела, лично меня касающегося, об одном раскольнике-хлысте Ермолаеве, который, по настоянию моему, посажен в острог и которого сенатор оправдал и выпустил.
Егор Егорыч, услыхав это, откинулся на задок кресла, как он всегда делал, когда его что-нибудь поражало или сердило.
– Но зачем же вы с этого какого-то глупого дела начали? – произнес он.
– Потому что оно самое крупное, – объяснил Крапчик.
– Не может оно быть крупное!.. Это какая-нибудь сплетня, клевета поповская!.. За что хлыстов преследовать и сажать в острог?.. После этого князя и меня надобно посадить в острог, потому что и мы, пожалуй, хлысты!..
Тут уж Крапчика точно кто по голове обухом ударил.
– Что это, Егор Егорыч, шутите ли вы или дурачите меня?!. – сказал он, потупляя глаза. – Я скорее всему на свете поверю, чем тому, что вы и князь могли принадлежать к этой варварской секте!
– К варварской?.. Вы находите, что эта секта варварская? – принялся уже кричать Егор Егорыч. – Какие вы данные имеете для того?.. Какие?.. Тут зря и наобум говорить нельзя!
– Нет-с, я не наобум говорю, – возразил обиженным голосом Крапчик и стал передавать все, что он слышал дурного о хлыстах от Евгения.
Егор Егорыч морщился и вместе с тем догадался, что Петр Григорьич не сам измыслил рассказываемое и даже не с ветру нахватал все это, потому что в словах его слышалась если не внутренняя, то, по крайней мере, фактическая правда.
– Кто вам повествовал так о хлыстах? – спросил он.
– Повествовал мне о них ученейший человек, – отвечал с апломбом Крапчик, – мой и ваш приятель, наш архиерей Евгений.
– Нет, я не считаю Евгения своим приятелем! – отрекся Егор Егорыч. – Я Евгения уважаю: он умен, бесспорно, что учен; но он рассудочный историк!.. Он в каждом событии ни назад заглядывать, ни вперед предугадывать не любит, а дай ему все, чтобы пальцем в документиках можно было осязать… Я об этом с ним многократно спорил.
– А как же иначе, на что же можно опираться, как не на факты, – возразил Крапчик.
– А на то, как говорит Бенеке80, – хватил уж вот куда Егор Егорыч, – что разум наш имеет свой предел, и вот, положим, его черта…
Сказав это, Егор Егорыч провел ногтем дугу на столе.
– Далее этой черты ум ничего не понимает, и тут уж действуют наши чувства и воображение, и из них проистекли пророчества, все религии, все искусства, да, я думаю, и все евангельские истины: тут уж наитие бога происходит!
Такой отвлеченной тирады Крапчик, конечно, не мог вполне понять и придумал только сказать:
– Евгений, впрочем, мне доказывал, – с чем я никак не могу согласиться, – что масоны и хлысты одно и то же.
– Масоны со всеми сектами одно и то же и всем им благосклонствуют, потому что все это работа для очистки места к построению нового истинного храма! Вы, как масон, чего ищете и к чему стремитесь? – обратился Егор Егорыч настойчиво к Крапчику.
– Нравственного усовершенствования, – проговорил тот обычную казенную фразу.
– Но посредством чего? – допытывался Егор Егорыч. – Посредством того, что вы стремились восприять в себя разными способами – молитвой, постом, мудромыслием, мудрочтением, мудробеседованием – Христа!.. К этому же, как достоверно мне известно, стремятся и хлысты; но довольно! Скажите лучше, что еще происходило на обеде у князя?
– Происходило, – ответил Крапчик, сразу вошедший в свою колею, – что Сергей Степаныч стал меня, как на допросе, спрашивать, какие же я серьезные обвинения имею против сенатора. Я тогда подал мою заранее составленную докладную записку, которой, однако, у меня не приняли ни князь, ни Сергей Степаныч, и сказали мне, чтобы я ее представил министру юстиции Дашкову, к которому я не имел никаких рекомендаций ни от кого.
Прослушав все это, Егор Егорыч сурово молчал.
– И неужели же, – продолжал Крапчик почти плачевным голосом, – князь и Сергей Степаныч рассердились на меня за хлыстов?.. Кто ж мог предполагать, что такие высокие лица примут на свой счет, когда говоришь что-нибудь о мужиках-дураках?!
Егор Егорыч и на это не сказал Петру Григорьичу ни слова в утешение и только переспросил:
– Вы говорите, что князь велел вам вашу докладную записку подать министру юстиции Дашкову?
– Ему!.. – отвечал Крапчик. – А вы знакомы с господином Дашковым?
– Нет, но это все равно: Дашков дружен с Сперанским. Дайте мне вашу записку! Я передам ее Михаилу Михайлычу, – проговорил Егор Егорыч.
Крапчик не с большой охотой передал Егору Егорычу записку, опасаясь, что тот, по своему раскиданному состоянию духа, забудет о ней и даже потеряет ее, что отчасти и случилось. Выехав из своего отеля и направившись прямо к Сперанскому, Егор Егорыч, тем не менее, думал не об докладной записке, а о том, действительно ли масоны и хлысты имеют аналогию между собой, – вопрос, который он хоть и решил утвердительно, но не вполне был убежден в том.
Михаил Михайлыч Сперанский в это время уже преподнес государю напечатанный свод законов81 и теперь только наблюдал, как его детище всюду приводилось в исполнение. Если судить по настоящим порядкам, так трудно себе даже представить всю скромность квартиры Михаила Михайлыча. Егор Егорыч, по своей торопливости, в совершенно темной передней знаменитого государственного деятеля чуть не расшиб себе лоб и затем повернул в хорошо ему знакомый кабинет, в котором прежде всего кидались в глаза по всем стенам стоявшие шкапы, сверху донизу наполненные книгами. На большом письменном столе лежало множество бумаг, но в совершеннейшем порядке. Вообще во всем убранстве кабинета проглядывали ум и строгая систематика Михаила Михайлыча. Когда Егор Егорыч появился в кабинете, Михаил Михайлыч сидел за работой и казался хоть еще и бодрым, но не столько, кажется, по телу, сколько по духу, стариком. Одет он был во фраке с двумя звездами и в белом высоком жабо.
Егору Егорычу он обрадовался и произнес:
– Кого я вижу пред собой?
Егор Егорыч, по своему обыкновению, сел торопливо на кресло против хозяина.
– Знаете ли вы, о чем я думал, ехав к вам? – начал он.
– Конечно, не знаю, – отвечал Михаил Михайлыч.
– Я думал о хлыстах!
Такое думание Егора Егорыча нисколько, кажется, не удивило Михаила Михайлыча и не вызвало у него ни малейшей улыбки.
– Их секту преследуют!.. За что? – дообъяснил Егор Егорыч.
– Я думаю, не одних хлыстов, а вообще раскольников начинают стеснять, и почему это делается, причин много тому! – проговорил уклончиво Михаил Михайлыч.
– Причина одна, я думаю, – пробормотал Марфин, – хлысты – мистики, а это не по вкусу нашему казенному православию.
Тут Сперанский уж улыбнулся слегка.
– Если они и мистики, то очень грубые, – отозвался он.
– Чем? – воскликнул Егор Егорыч.
– Во-первых, своим пониманием в такой грубой, чувственной форме мистических экстазов и, наконец, своими беснующимися экстазиками, что, по-моему, требует полного подавления!
– Но они все мужики, вы забываете это!
– И в среде апостолов были рыбари… Духовные отцы нашей церкви никогда не позволяли себе ни скаканий, ни экстазов – вещей порядка низшего; и потом эти видения и пророчества хлыстов, – что это такое?
Егор Егорыч был и согласен и несогласен с Михаилом Михайлычем.
– Но как же основать всеобщую внутреннюю церковь, как не этим путем? – кипятился он. – Пусть каждый ищет Христа, как кто умеет!
– И никто, конечно, сам не найдет его! – произнес, усмехнувшись, Михаил Михайлыч. – На склоне дней моих я все более и более убеждаюсь в том, что стихийная мудрость составила себе какую-то теозофически-христианскую метафизику, воображая, что открыли какой-то путь к истине, удобнейший и чистейший, нежели тот, который представляет наша церковь.
Эти слова ударили Егора Егорыча в самую суть.
– Но тогда к черту весь наш мистицизм! – воскликнул он.
– Господь с вами!.. Куда это вы всех нас посылаете? – возразил ему Михаил Михайлыч. – Я первый не отдам мистического богословия ни за какие сокровища в мире.
– Но что вы разумеете под именем мистического богословия? – перебил его Егор Егорыч.
– Я разумею… но, впрочем, мне удобнее будет ответить на ваш вопрос прочтением письма, которое я когда-то еще давно писал к одному из друзей моих и отпуск с которого мне, как нарочно, сегодня поутру, когда я разбирал свои старые бумаги, попался под руку. Угодно вам будет прослушать его? – заключил Михаил Михайлыч.
– О, бога ради, бога ради! – воскликнул Егор Егорыч.
Михаил Михайлыч начал читать немножко нараспев:
«Путь самоиспытания (очищение водою, путь Иоанна Предтечи82) есть приготовление к возрождению. Затем начинается путь просвещения, или креста. Начатки духовной жизни во Христе бывают слабы: Христос рождается в яслях от бедной, горькой Марии; одне высшие духовные силы нашего бытия, ангелы и мудрые Востока, знают небесное его достоинство; могут однакоже и низшие душевные силы, пастыри, ощутить сие рождение, если оне бдят и примечают. Примечайте: всякая добрая мысль, всякое доброе движение воли есть и движение Христово: «Без меня не можете творити ничесо же». По мере того как вы будете примечать сии движения и относить их к Христу, в вас действующему, он будет в вас возрастать, и наконец вы достигнете того счастливого мгновения, что в состоянии будете ощущать его с такой живостью, с таким убеждением в действительности его присутствия, что с непостижимою радостью скажете: «так точно, это он, господь, бог мой!» Тогда следует оставить молитву умную и постепенно привыкать к тому, чтобы находиться в общении с богом помимо всяких образов, всякого размышления, всякого ощутительного движения мысли. Тогда кажется, что в душе все молчит, не думаешь ни о чем; ум и память меркнут и не представляют ничего определенного; одна воля кротко держится за представление о боге, – представление, которое кажется неопределенным, потому что оно безусловно и что оно не опирается ни на что в особенности. Тогда-то вступаем в сумрак веры, тогда-то не знаем более ничего и ждем вечного света непосредственно свыше, и если упорствуем в этом ожидании, то свет этот нисходит и царствие божие раскрывается… Но что же такое царствие божие и в чем оно состоит? Никто не может ни описать вам его, ни дать о нем понятие. Его чувствуешь, но оно несообщимо. В этом-то состоянии начинает раскрываться внутреннее слово. Это-то состояние, собственно, называется состоянием благодати. Это состояние служит исходом учения Христа, и лишь это состояние он пришел возвестить и уготовить нам. Все то, что предшествует этому состоянию (что я называю азбукою), составляет область Иоанна Предтечи, который уготовляет путь, но не есть путь. Это же состояние называется мистическим богословием. Это не книжное учение. Наставник в нем сам бог, и он сообщил свое учение душе непосредственно, без слов, и способом, который невозможно объяснить словами. Сообразно этим путям, по-моему, три вида молитвы: словесная, умная и созерцательная. Восточные отцы последнее состояние называли безмолвием, а западные: «suspension des facultes de l'ame».
Егор Егорыч, прослушавший с глубочайшим вниманием Сперанского, видимо, подавлен был возвышенностью взгляда Михаила Михайлыча, но тем не менее воскликнул:
– Что вы говорите, – то превосходно, но этого не поняли ни многоумницы лютеране, ни католики, ни даже мы, за исключением только аскетов, аскетов наших.
– И того довольно, а к этому еще прибавьте себя, – сказал с улыбкой Михаил Михайлыч, – меня тоже, хоть и скудного, может быть, разумом по этому предмету…
– Вы-то пуще скудны разумом! – снова воскликнул Егор Егорыч. – А знаете ли, какой в обществе ходит старый об вас анекдот, что когда вы побывали у Аракчеева, так он, когда вы ушли, сказал: «О, если бы к уму этого человека прибавить мою волю, такой человек много бы сделал».
Михаил Михайлыч усмехнулся и не без ядовитости заметил:
– Это очень возможно. Аракчеев любил приписывать то, что он из заурядных генералов так возвысился, твердому характеру своему, а не внешним, в пользу его сложившимся обстоятельствам.
Затем Михаил Михайлыч взглянул уже на часы.
– Вам пора ехать? – спросил его торопливо Егор Егорыч.
– Да, в одну из моих комиссий, где я даже председательствую, – отвечал Михаил Михайлыч, поправляя свое жабо и застегивая фрак.
– Поезжайте, но вот что, постойте!.. Я ехал к вам с кляузой, с ябедой… – бормотал Егор Егорыч, вспомнив, наконец, о сенаторской ревизии. – Нашу губернию ревизуют, – вы тогда, помните, помогли мне устроить это, – и ревизующий сенатор – граф Эдлерс его фамилия – влюбился или, – там я не знаю, – сблизился с племянницей губернатора и все покрывает… Я привез вам докладную записку об этом тамошнего губернского предводителя.
Егор Егорыч, вынув из кармана записку Крапчика, сунул ее в руку Сперанскому.
– Но что же мне делать с этой запиской? Я недоумеваю, – произнес тот размышляющим тоном и в то же время кладя себе записку на стол.
– Дашкову передайте, Дашкову, и скажите, что вот какого рода слухи идут из губернии от самых достоверных людей!
– Я всего лучше передам Дашкову, что это я от вас слышал, – сказал Михаил Михайлыч, – он вас, конечно, знает?
– Немножко!.. Передайте, что и от меня слышали, если только это будет иметь значение!
Навосклицавшись и набормотавшись таким образом у Сперанского, Егор Егорыч от него поехал к князю Александру Николаичу, швейцар которого хорошо, видно, его знал.
– Принимает? – пробормотал Егор Егорыч.
– Вас-то?.. Господи! – произнес как бы с удивлением швейцар. – Только теперь у них дочь Василия Михайлыча Попова, но это ничего, пожалуйте!
Егор Егорыч стал, по обыкновению, проворно взбираться на лестницу.
– А Антип Ильич с вами? – крикнул ему вслед швейцар.
– Со мной, придет к тебе в гости! – прокричал ему Егор Егорыч.
– Пожалуйста, чтобы непременно пришел! – упрашивал швейцар, который тоже, кажется, был партикулярным членом одной масонской ложи.
Князь на этот раз был не в кабинете, а в своей богато убранной гостиной, и тут же с ним сидела не первой молодости, должно быть, девица, с лицом осмысленным и вместе с тем чрезвычайно печальным. Одета она была почти в трауре. Услыхав легкое постукивание небольших каблучков Егора Егорыча, князь приподнял свой зонтик.
– Приехали? Ну, подойдите, облобызаемтесь! – проговорил он.
Егор Егорыч подошел, и они облобызались – по-масонски, разумеется. Девица между тем, смущенная появлением нового лица, поспешила встать.
– Мне, ваше сиятельство, позвольте еще раз побывать у вас, – сказала она.
– Непременно, непременно!.. – повторил князь. – И послезавтра же приезжайте, а я до тех пор поразузнаю и соображу.
Девушка после того сделала прощальный книксен князю и пошла, колеблясь своим тонким станом. Видимо, что какое-то разразившееся над нею горе подсекло ее в корень.
По уходе ее, князь несколько мгновений не начинал разговора, как будто бы ему тяжело было передать то, что случилось.
– Это дочь Василия Михайлыча Попова, – сказал он, наконец.
– Мне говорил это ваш швейцар, – подхватил Егор Егорыч.
– И она мне принесла невероятное известие, – продолжал князь, разводя руками, – хотя правда, что Сергей Степаныч мне еще раньше передавал городской слух, что у Василия Михайлыча идут большие неудовольствия с его младшей дочерью, и что она даже жаловалась на него; но сегодня вот эта старшая его дочь, которую он очень любит, с воплем и плачем объявила мне, что отец ее услан в монастырь близ Казани, а Екатерина Филипповна – в Кашин, в монастырь; также сослан и некто Пилецкий83, которого, кажется, вы немножко знаете.
– Знаю, – отвечал Егор Егорыч.
– И что все это, – продолжал князь, – случилось по доносу их регента Федорова.
Егор Егорыч был совершенно афрапирован тем, что слышал.
– Но что же они делали преступного? – спросил он.
– Вероятно, то же, что и прежде: молились по-своему… Я сначала подумал, что это проделки того же Фотия с девой Анною, но Сергей Степаныч сказал мне, что ей теперь не до того, потому что Фотий умирает.
Егор Егорыч сильно задумался.
– Я совершенно незнаком с madame Татариновой и весьма мало знаю людей ее круга; кроме того, что я тут? Последняя спица в колеснице!.. Но вам, князь, следует пособить им!.. – проговорил, постукивая ножкой и с обычной ему откровенностью, Егор Егорыч.
Князь этими словами заметно был приведен в смущение.
– А как я тут пособлю? – сказал он. – Мне доктора, по болезни моих глаз, шагу не позволяют сделать из дому… Конечно, государь так был милостив ко мне, что два раза изволил посетить меня, но теперь он в отсутствии.
– Тогда напишите государю письмо, – рубнул Егор Егорыч.
Князь сразу же мотнул отрицательно головою и произнес несколько сухим тоном:
– Этого нельзя!.. На словах я мог бы сказать многое государю, как мое предположение, как мое мнение; но написать – другое дело, это уж, как говорится, лезть в чужой огород.
– Это не чужой вам огород, не чужой!.. – не унимался в своей откровенности Егор Егорыч.
– Да, он был когда-то и мой!.. – проговорил тем же суховатым тоном князь. – Но я всех этих господ давным-давно потерял из виду, и что они теперь делали, разве я знаю?
– Ничего они не могли делать, ничего! – петушился Егор Егорыч.
– Может быть, и ничего! – не отвергнул князь, но тут же и, кажется, не без умысла свел разговор на Крапчика, о котором отозвался не весьма лестно.
– Я этому господину, по вашему письму, ничего не выразил определенного, parce qu'il m'a paru etre stupide.84
– Да, он солдат, и солдат павловский еще, но он человек честный! – определил Егор Егорыч своего друга.
Князь, однако, вряд ли мысленно согласился с ним.