Глава 16. Толстой должен быть графом

– Так и есть, государь! – бессильно опустил руки светлейший. – Доподлинно узнано… Не вернется царевич из-за рубежа.

Петр не поверил своим ушам.

– От кого узнал?

Меншиков подал цидулу, доставленную из Вены от резидента Веселовского.

«Прибыв в Вену, – прочитал Петр, – царевич сказал вице-канцлеру графу Шомборну: отец мой окружен злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден, думает, что он, как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже сам часто налагал руку на несчастных страдальцев; к тому же неимоверно гневен и мстителен, не щадит никакого человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно, что лишит меня жизни!..»

– Будь благонадежен, Евдокиино семя! – прохрипел государь. – Всякого, кто противу царства моего восстанет, будь то отец или сын, все едино в куски изрежу и псам выкину! – И вдруг отшвырнул далеко в сторону стол. – На виску! Всех! Все гадючье отродье ихнее! А его – из-под земли достать и ко мне доставить.

Царевы люди принялись выполнять приказ.

Вскоре на Москву были привезены епископ Досифей, майор Глебов, князь Василий Владимирович Долгорукий103. Их прямо с дороги отправили в застенок, где уже дожидались своей участи Воронов, Лопухин, Кикин, Иван Афанасьев и Дубровский. Едва завидя дыбу и катов, узники до того перетрусили, что попадали на колени и наперебой друг перед другом начали каяться. Молчал один только Досифей, с презрением отвернувшийся от недавних друзей своих, да кое-какое смущение испытывал Глебов.

Толстой не добивался правдивых показаний, не задавал вопросов, даже когда в чьих-нибудь словах видел самую неприкрытую ложь, и записывал в строку каждое лыко.

Тотчас же после первых допросов в Санкт-Питербурх, Суздаль, в вотчины и монастыри поскакали курьеры «вязать крамольников».

Петр забрасывал сына слезными просьбами «пощадить родительскую честь, не ославливать на всю Европу» и вернуться домой.

«Клянусь Богом, – утверждал он в каждом письме, – что все позабуду и встречу, как подобает встретить наследника престола российского».

Царевич отмалчивался. Пока Петр знал, где скрывается беглец, в нем еще тлела слабая надежда уломать его, выманить любыми правдами и неправдами из-за рубежа. Но с той поры, как Алексей, приехав в Данциг, вдруг исчез, царь как с цепи сорвался.

– Все равно отыскать и доставить! – ревел он. – Всех перевешаю! Вы все с ним заодно!

Стоявший в Мекленбурге генерал Вейде, получив распоряжение государя «без ног остаться, а царевича недостойного отыскать», сунулся было за помощью к королевским министрам, но те решительно заявили, что «сыском не занимаются и господину генералу того же советуют».

Толстой прислушивался ко всему, что делается, но пока открыто ни во что не вмешивался, орудовал исподволь, через своих иноземных друзей. И лишь точно прознав, где скрывается царевич, выбритый и раздушенный явился к царю.

«Время пришло – довольно жить столбовому дворянину Толстому словно приживальщику при дворце. Пора вытравить из царевой памяти последние остатки недоверия к нему. Пора раскрыть глаза государю, чтобы увидел он, какого верного слугу держит в черном теле с самых дней стрелецкого бунта. К черту все бунты! Толстой в них давно уже не верит ни на эдакий ноготок. Крепка и непоколебима держава в могучих руках Петра Алексеевича, и все силы адовы не одолеют ее. Какой же дурак будет пробивать головой железную стену? Или своя голова надоела?.. Впереди ждут великие и богатые милости. И, может быть… Господи, Господи, в добрый час сказать, в дурной промолчать!.. Может быть, близок час, когда далекая мечта станет явью. Может быть, скоро дворянин Петр Андреевич Толстой станет графом… Да, Толстой должен быть графом!»

Так примерно думал дипломат, с преданнейшей улыбочкой уставившись на царя.

– Чего таращишься? Чего ты юродивого корчишь?

– Скорблю, суврен. Весьма скорблю-с.

– Ну-ну, скорби. Может, душа чище станет. Я не препятствую.

– Твоей скорбью скорблю, суврен. Конфузил твоя в сердце моем – стрела-с.

– Истинный иезуит! Тебе не вельможей, а монахом быть… Первым у Папы человеком был бы и первым споручником у Вельзевула в аду.

Дипломат так согнулся, что казалось, вот-вот он переломится надвое.

– Даже и горькие слова приемлю-с, как арфы игру, понеже исходят они от суврена. Но долгом почитаю присовокупить: я есмь не куртизан, а верное эхо-с моего обожаемого суврена.

– А покороче ты можешь? Так, мол, и так, Петр Алексеевич. По-военному.

– Можно-с, суврен. Желаю отбыть за рубеж.

– Че-го? – отступил в изумлении Петр.

– Вот видите, мой суврен, никак у меня не выходит короче-с. Но буду-с. А как русский человек, буду еще и начистоту. Милости жажду. Хочу, чтоб между нами ни облачка не было старого. Для сего и душу положить готов-с.

Откровенность дипломата влила в сердце государя надежду: «Ежели уж сей льстец поминает прошлое не страшась, значит, верным делом мыслит оправдаться передо мною».

Петр повернул руку Толстого ладонью кверху и звонко ударил по ней своею:

– Памятуй, Петр Андреевич! За Богом молитва, за царем служба…

– Памятую-с. Не пропадет… Но сие погодя. А сейчас тороплюсь. Адье!.. И еще на счастье… Хоть и не любите вы сих церемоний, однако дозвольте на счастье длань вашу облобызать-с.

103. В марте 1718 г. после жестоких пыток майор Глебов был посажен на кол, Кикин и Досифей были колесованы.
СкороКнижный режим