XXII
– Так здравствуй же, сказал он ей, – моя жена перед людьми и перед Богом!
В декабре месяце Ластов сдал последний экзамен на степень магистра; в январе была назначена защита диссертации.
– Дружочек, можно мне с тобой? Пожалуйста! – попросила его поутру знаменательного дня заискивающим голосом Мари.
– А ну, срежусь? – улыбнулся он. – Ведь тебе же за меня стыдно будет?
– О, нет, ты выдержишь, ты не можешь не выдержать. Добренький, хорошенький мой, возьми с собою твою Машеньку?
– Ну, поедем.
Принарядившись в лучшее, что было у нее, швейцарка целое утро хлопотала около Ластова, чтобы показать его людям в наиблагоприятном виде.
– Постой, Лева, повернись немножко, тут ровно еще пылинка, – говорила она, стряхивая ладонью уже безукоризненно чистый рукав его.
Со смело закинутой назад головою, лицом несколько бледнее обыкновенного, стоял он на кафедре перед переполненной аудиторией и ловко, с достойным подражания хладнокровием отводил сыпавшиеся на него меткие научные удары оппонентов. Притаив дыханье, с огненными щеками, не отводила с него Маша своих лихорадочно блестящих больших глаз. Когда же в заключение диспута декан провозгласил Ластова магистром, когда раздались немолчные рукоплескания и знакомые вновь испеченного магистра окружили его, поздравляя и пожимая ему руку, – Маша также бросилась к нему, но на полпути остановилась.
– Хочешь домой, Машенька? – подошел он к ней с сияющим от довольства лицом.
– Пойдем, пойдем… О, Лева, какой ты у меня умник!
С робостью, но и с гордостью оперлась она на поданную руку. Вдруг она вздрогнула и испустила легкий крик.
– Что с тобой? – озабоченно склонился к ней Ластов.
– Вон, вон, видел? – прерывисто шептала она, не отводя от выхода расширенных от испуга зрачков.
В толпе, за углом двери скрывалась высокая женская фигура в одежде послушниц сестер милосердия.
– Это была она, она…
– Кто такая?
– Да Наденька!
– Тебе так почудилось. Наденьки давно уже нет в живых.
– Когда ж я видела… Он не мог ее разуверить.
Заботливее, чем когда-либо, усадил он ее в сани и, когда они отъехали шагов на сто, крепко обнял и поцеловал ее:
– Здравствуй, невеста моя!
Она высвободилась и с укором посмотрела на него:
– Нехорошо так шутить, Лева.
Ни слова не ответил он ей, только улыбнулся. Когда же они проезжали мимо золотых дел мастера, он приказал извозчику остановиться и помог Мари из саней.
– Да куда ж это, друг мой? – спросила она. Молча взял он ее под руку и ввел в магазин.
– Нам нужны кольца, – обратился он к содержателю магазина, – не угодно ли вам снять мерку.
– А вам какие? – спросил тот. – Обручальные?
– Обручальные.
– 94-й пробы?
– 94-й.
Маша безмолвствовала; но, посмотрев на нее с боку, Ластов заметил, как все лицо ее залило румянцем; в то же время рука, опиравшаяся на него, затрепетала, прижалась к его руке крепче.
– Милый мой, бесценный! – шептала счастливица, когда они снова мчались в направлении к дому. – Да обдумал ли ты толком, что делаешь?
– Обдумал, невесточка, – отвечал он, с глубокой нежностью глядя на нее, – дело самое простое: сначала у меня была жёночка, теперь она сделалась невесточкой, а там станет жёночкой в квадрате, то есть во столько же раз еще дороже, чем просто жёночка.
– Но я, право, и не мечтала о таком блаженстве… Ты слишком высоко ставишь меня.
– Об этом уже не заботься! Вопрос теперь только в том: как удобнее устроиться? Тебе, разумеется, было бы приятнее иметь собственное хозяйство?
– О, да! Но…
– Прошу, без всяких но. Итак, завтра же мы отправляемся отыскивать новое место жительства. На первый случай, однако, придется удовольствоваться маленькой квартиркой, комнаты в три.
– И чудесно! Зачем же нам больше? Тем, значит, будет уютней.
Анна Никитишна встретила своих жильцов с несколько озабоченным лицом, которое, однако, тотчас же прояснилось.
– Ну, слава Богу, все кончилось, видно, благополучно! Оба веселы, расцвели, что твои вешние цветочки.
– Да как же нам и не веселиться, – сказал Ластов, беря Мари за руку и подводя ее с официальною вежливостью к хозяйке: – Честь имею рекомендовать – нареченная моя. Прошу любить и жаловать.
– Как вы сказали? На старости лет я, знаете, несколько туга на ухо, да насморк проклятый…
– Нет, вы не ослышались, мы помолвлены.
– Может ли быть? Да с коих пор?
– Очень недавно: с четверть часа назад. Сейчас кольца заказали.
– Ну, дай Бог, дай Бог! Желала-то я вам, Лев Ильич, по правде сказать, завсегда нашу же русскую, православную, да богатеющую – из купецкого звания что ли, кровь с молоком, ну, да вон Марья Степановна, голубушка моя, знала околдовать меня: не могу осерчать за ваш выбор.
– Добрая Анна Никитишна! – проговорила растроганная Мари. – Мне самой жалко расстаться с вами.
– Что вы говорите? Вы хотите покинуть меня? Да чем, когда, скажите, не угодила я вам?
– Напротив, Анна Никитишна, – отвечал Ластов, – мы очень довольны вами и никогда не забудем ваших попечений. Но сами знаете: хозяин в дому, что Адам в раю; желательно обзавестись раз и собственным домком.
Слезы навернулись на глазах старушки.
– Понятное дело-с… Всякому приятно быть своим господином. Но я так любила вас, скажу по чистой совести, как деток родных любила! А теперича, перед самой смертью, оставайся одна, как перст, сиротой горемычной! Нет, Лев Ильич, вы недобрый, это вы подговариваете Марью Степановну. Марья Степановна, матушка, замолвите вы-то хоть доброе слово?
– До свадьбы мы, я думаю, и без того останемся.
– Что мне до свадьбы! Я, чай, на той неделе и повенчаетесь? Нет уж, оставаться, так оставайтесь по меньшей мере до увеличения семейства. Сами вы рассудите, Лев Ильич: не лучше ли будет, если вы на новое-то житье переедете с жёночкой здоровою, свеженькой, да и с маленьким Львовичем либо Львовной?
Обрученные переглянулись. Мари покраснела и отвернулась.
– Видите ли, Анна Никитишна, – сказал Ластов, – мы живем теперь в четвертом этаже: Марье же Степановне нездорово подыматься в такую высь. Будущую квартиру мы возьмем в этаже первом, много во втором.
Анна Никитишна совсем опечалилась. Маша сжалилась над нею.
– Знаешь, Лева, – сказала она, – останемся-ка в самом деле до тех пор… Ведь я крепкая, бодрая: что значит мне раз какой-нибудь в день всходить немножко повыше?
Хотя Ластов и привел еще кой-какие возражения, но должен был уступить настояниям двух дам. На том и порешили: оставаться «до тех пор…»
– Послушай, дружочек, – говорила ему несколько дней спустя Маша, – я хотела бы написать домой?
– В Интерлакен?
– В Интерлакен.
– Да ведь у тебя нет там никого родных? Ты ни с кем, кажется, не переписывалась?
– Нет, но у меня есть подруги детства; надо же похвастаться перед ними! К свадьбе я также думала пригласить того, знаешь, кондитера-энгандинца с семейством, у которого служила вначале.
– Также чтобы похвастаться?
– Да! Отчего ж и не хвастаться таким золотым муженьком?
– Оттого, что в прописях сказано, что хвастовство – мать пороков.
– Неправда, неправда! Так, стало быть, я напишу?
– Напиши, пожалуй. Только смотри, не слишком расхваливай: не поверят.
– Должны поверить!
И их обвенчали – сперва священник православный, потом католический. Гостей было приглашено самое ограниченное число: со стороны Ластова два-три сослуживца и молодой Бреднев, от Маши – энгадинец с женою да двумя зрелыми дочерьми. Выпиты были две бутылки донского, съеден великолепный шманткухен – презент кондитера. Ни музыки, ни конфектов, ни сплетен! В 11 часов вся компания мирно разошлась по домам.
Но для молодой госпожи Ластовой с этого дня взошла как бы новая заря. Улыбка не сходила с ее уст; попечительность ее о бесценном «законном» муже, если возможно, еще удвоилась. Глядел на нее муж – и не мог наглядеться.
«Молодец, брат, что женился, – гладил он себя мысленно по головке, – в жизнь свою дельнее ничего не выдумал».